Lidija Nikčević: Stanica

Great Britain

ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ СЕРЕНА КЬЕРКЕГОРА

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком очевидными

недостатками, незавершенный космос. Я, Виктор Отшельник,

осмелился быть призванным в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и все же на меня смотрят с недоверием.

 

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все с/юва давно сказаны.

Все напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

 

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счет

чего я все еще не исчерпал дни свои.

Итак, свое бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечет за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

 

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имен, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчужденный

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

 

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, все, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Еще я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признаюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и все же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Перевод Андрея Базилевского

FRANCE

ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ СЕРЕНА КЬЕРКЕГОРА

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком очевидными

недостатками, незавершенный космос. Я, Виктор Отшельник,

осмелился быть призванным в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и все же на меня смотрят с недоверием.

 

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все с/юва давно сказаны.

Все напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

 

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счет

чего я все еще не исчерпал дни свои.

Итак, свое бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечет за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

 

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имен, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчужденный

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

 

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, все, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Еще я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признаюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и все же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Перевод Андрея Базилевского

Germany

ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ СЕРЕНА КЬЕРКЕГОРА

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком очевидными

недостатками, незавершенный космос. Я, Виктор Отшельник,

осмелился быть призванным в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и все же на меня смотрят с недоверием.

 

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все с/юва давно сказаны.

Все напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

 

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счет

чего я все еще не исчерпал дни свои.

Итак, свое бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечет за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

 

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имен, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчужденный

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

 

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, все, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Еще я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признаюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и все же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Перевод Андрея Базилевского

Italia

ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ СЕРЕНА КЬЕРКЕГОРА

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком очевидными

недостатками, незавершенный космос. Я, Виктор Отшельник,

осмелился быть призванным в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и все же на меня смотрят с недоверием.

 

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все с/юва давно сказаны.

Все напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

 

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счет

чего я все еще не исчерпал дни свои.

Итак, свое бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечет за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

 

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имен, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчужденный

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

 

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, все, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Еще я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признаюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и все же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Перевод Андрея Базилевского

Albania

ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ СЕРЕНА КЬЕРКЕГОРА

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком очевидными

недостатками, незавершенный космос. Я, Виктор Отшельник,

осмелился быть призванным в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и все же на меня смотрят с недоверием.

 

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все с/юва давно сказаны.

Все напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

 

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счет

чего я все еще не исчерпал дни свои.

Итак, свое бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечет за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

 

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имен, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчужденный

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

 

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, все, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Еще я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признаюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и все же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Перевод Андрея Базилевского

Poland

ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ СЕРЕНА КЬЕРКЕГОРА

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком очевидными

недостатками, незавершенный космос. Я, Виктор Отшельник,

осмелился быть призванным в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и все же на меня смотрят с недоверием.

 

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все с/юва давно сказаны.

Все напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

 

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счет

чего я все еще не исчерпал дни свои.

Итак, свое бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечет за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

 

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имен, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчужденный

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

 

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, все, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Еще я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признаюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и все же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Перевод Андрея Базилевского

Russia

ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ СЕРЕНА КЬЕРКЕГОРА

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком очевидными

недостатками, незавершенный космос. Я, Виктор Отшельник,

осмелился быть призванным в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и все же на меня смотрят с недоверием.

 

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все с/юва давно сказаны.

Все напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

 

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счет

чего я все еще не исчерпал дни свои.

Итак, свое бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечет за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

 

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имен, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчужденный

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

 

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, все, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Еще я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признаюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и все же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Перевод Андрея Базилевского

Slovakia

ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ СЕРЕНА КЬЕРКЕГОРА

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком очевидными

недостатками, незавершенный космос. Я, Виктор Отшельник,

осмелился быть призванным в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и все же на меня смотрят с недоверием.

 

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все с/юва давно сказаны.

Все напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

 

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счет

чего я все еще не исчерпал дни свои.

Итак, свое бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечет за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

 

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имен, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчужденный

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

 

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, все, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Еще я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признаюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и все же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Перевод Андрея Базилевского

Sweden

ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ СЕРЕНА КЬЕРКЕГОРА

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком очевидными

недостатками, незавершенный космос. Я, Виктор Отшельник,

осмелился быть призванным в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и все же на меня смотрят с недоверием.

 

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все с/юва давно сказаны.

Все напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

 

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счет

чего я все еще не исчерпал дни свои.

Итак, свое бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечет за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

 

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имен, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчужденный

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

 

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, все, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Еще я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признаюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и все же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Перевод Андрея Базилевского

Slovenija

ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ СЕРЕНА КЬЕРКЕГОРА

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком очевидными

недостатками, незавершенный космос. Я, Виктор Отшельник,

осмелился быть призванным в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и все же на меня смотрят с недоверием.

 

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все с/юва давно сказаны.

Все напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

 

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счет

чего я все еще не исчерпал дни свои.

Итак, свое бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечет за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

 

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имен, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчужденный

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

 

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, все, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Еще я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признаюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и все же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Перевод Андрея Базилевского

North Macedonia

ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ СЕРЕНА КЬЕРКЕГОРА

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком очевидными

недостатками, незавершенный космос. Я, Виктор Отшельник,

осмелился быть призванным в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и все же на меня смотрят с недоверием.

 

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все с/юва давно сказаны.

Все напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

 

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счет

чего я все еще не исчерпал дни свои.

Итак, свое бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечет за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

 

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имен, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчужденный

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

 

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, все, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Еще я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признаюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и все же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Перевод Андрея Базилевского